Иван Иннокентьев: Якутские рассказы

ДРЕВО

Якутский рассказ

Все бы хорошо, да вот древо это треклятое, росшее у самого до¬ма-балагана, мешало ему благоду¬шествовать на склоне славно про¬веденных лет. Редкая удача для его брата боотура — иметь за спиной семь десятков прожитых годков. Тем паче, если три четверти из них проведены в седле боевого коня, в кованых — не самых легких на све¬те — доспехах…

* * *
Что он помнит из жизни своей? Пожалуй, что первый поединок и совсем еще нес¬мышленышем убитого им соперни¬ка. Такого же юнца, что и сам, толь¬ко из другого роду-племени. Как они бились тогда под грозно-на¬зойливое подзуживание, под гортанные выкрики поддерживавших их матерых бойцов враждующих улусов!
По уму-то должны были сражать¬ся в то затянутое болотным маре-вом утро не на жизнь, а на смерть не эти два желторотых птенца-под-ростка, а сами именитые, высокого происхождения и полета, тойоны. Или, на худой конец, два самых опытных боотура из вечно воевав¬ших меж собой кланов. (А причина¬ми раздоров сих служили то наделы спорные земли, то убийство ненароком или по умыслу злому соро¬дича какого, и редко очень — по¬хищение удальцами-молодцами женщин чужого рода.) На этот раз сыр-бор разгорелся по поводу се¬нокосных угодий. Нешуточный по¬вод для столкновения кровавого — в засушливое-то лето!
И так уж получилось, что по вза¬имному уговору тойонов (у одного из них была подвернута нога — не¬удачно спрыгнул, упившись хмель¬ного кумыса, с коня), выставили, будто на посмешище, двух юнцов. По правде говоря, давно мечтавших свести на жестоком поединке счеты — не первый год соперничали они мирно на ысыахах! — и заодно по¬казать молодечество свое пред со¬родичами. Хватит ходить в отроках сопливых, вон уже пушок над верх¬ней губой пробивается. Значит, мужчинами пора становиться! По¬ра…
Впервые взявшие в руки — для настоящей схватки — боевое ору-жие, парни поначалу как-то не слишком рьяно взялись за дело. И награждены были тут же оскорби¬тельными выкриками: «Зажеманились девицы наши, застеснялись!», «Вы поцелуйтесь еще в круге, друзья, чего нас, стариков дряхлых, стыдиться!», «Вида крови боятся, в обморок, того и гляди, хлопнутся!..»
И горячее, дурманящее дыхание смерти, будто туманом алым, обво-локло их сознание, застлало глаза. Враз поняли юноши, что одному из них суждено остаться здесь, на этом пятачке утоптанной земли, навсегда. С перебитым ли позвон¬ком, со сломанной ли шеей иль хищно вонзившимся в сердце ост¬рым клинком батаса — было те¬перь уже не важно. Важно было не дать сопернику проделать это с тобой, самому УБИТЬ его.
«О, смотри, вот схватка так схват¬ка!», «Словно подменили наших бойцов!» — на этот раз толпа, сос¬тоявшая, в основном, из боотуров, безумствовала уже от восторга. «И ведь не остановишь поединок-то, — перекрыл шум схватки, крики, хриплое дыхание бойцов рассуди¬тельный голос тойона. Того, что па¬дал с коня. — И настрой у обоих, и упорство, и выучка — будто одной пилы зубья…». Видно, не хотел тойон стать свидетелем смертельного исхода поединка, да, сожалея, смирялся пред неминуемым-неизбежным. Суровы законы предков: нет заметного превосходства одного бойца над другим — биться им до смерти, никто не вправе остановить единоборство…
«Поднырни под дылду, под удар, и достань ногу! Потом уж кончай с ним!» — это советуют его врагу. Да и Сарыал не глухой — все слышит. Не зря про него говорили старые боотуры: «Толк из этого долговязого выйдет. Лишь бы дожил до тех лет, когда в силу войдет…». И пото¬му, хотя и слышит Сарыал, что советуют его сопернику, не торопится менять занятую позу-стойку: а вдруг — подвох?! Боец он, знать, всамделишный, коли разума не по¬терял в пылу схватки.
Первоначальный запал иссяк, кровавый туман, застилавший гла¬за, исчез. Теперь он играл со своим разъяренным противником, что кошка с мышью. Подряд два раза будто раскрывал ненароком неза¬щищенную левую ногу — руби! В последний момент убирал, словно по игре случая. А когда этот дура¬лей полез за его ногой третий раз, отскочил — заранее рассчитав ВСЁ — чуть в сторону и нанес сок¬рушительный удар по спине врага.
Этого омерзительного хруста пе¬рерубаемых человеческих позвон¬ков он долго не забудет. Да вот только крепкий кумыс, здравицы в его честь и, главное, за их родом ос¬тавшееся богатое сено¬косное угодье сделают со временем свое дело: он почувствует себя челове¬ком, НУЖНЫМ сородичам. Не зря, значит, потрати¬лись люди на его, Сарыала, обучение — постигаю¬щие воинское искусство никогда не отвлекаются на всякого рода нудные хо¬зяйственные работы. Смысл их бытия на Сре¬динной земле — когда придет время — убивать или быть убитым, дорого заплатив за жизнь свою и своих соплеменников.

* * *
Что было потом?..
Потом, однажды летним утром, дней через пять после боя того памятного, заметил Сарыал, что одна могучая ветвь Древа стала засыхать, сбросила рань¬ше времени пожелтевшую листву. «Приболел чтой-то покровитель — защитник наш», — забеспокоилась мать и поехала к знаменитому ша¬ману в соседнее урочище.
«Ты за сыном присматривай, к намерениям-поступкам его пригля-дывайся!» — ни с того ни с сего негаданно посоветовал встрево¬женной женщине старец. И ни за что не согласился взять за труды справного годовалого бычка-телён¬ка, преподнесенного матерью Сарыала в дар. «Не в моих силах из¬менить предначертанное свыше, — промолвил при этом горестно. — Чему суждено произойти, того не миновать…».
И потекли годы. Такие же непохо¬жие, разные, как и двуногие обита-тели мира Срединного. И проливал Сарыал свою кровь, и лил чужую. Защищаясь чаще, но и нападая по¬рой сам с ватагой в несколько де¬сятков подобных себе сорвиголов на земли ближних и дальних сосе¬дей. Тревожил их, чтобы ТЕ не тре¬вожили; убивал, чтобы самому ос¬таваться в живых. Время было та¬кое — «кыргыс уйэтэ», век междоу¬собиц.
И многие развесистые ранее нижние ветви Древа родового превратились за эти же годы в страшные, окаменевшие будто в неслышном горьком выкрике, об¬рубки-щупальца. Видели это стари¬ки — покачивали молча опущенны¬ми горестно головами; видел это Сарыал — похохатывал: «Эх, люди-людишки! Короток ваш ум, незорки ваши очи… Оживет скоро Древо, не убивайтесь так. Вот привезу невес¬тушку-красавицу из дальних далей, заведу детишек, затеют они весе¬лый осуохай вкруг него, и оживет наше Древо. Пуще прежнего зацве¬тет!..».
И на четвертом десятке жизни решил Сарыал-боотур остепенить¬ся, завести семью. Прослышал, что за дальней горой, в урочище близ Светлого ручья, живет-проживает тунгуска неописуемой красоты. Был он к тому времени человеком с по¬ложением и подарков для будущей невесты не пожалел: и мехами, и серебряными поделками набил пе¬реметные сумы трех лошадей. Пое¬хал женихаться, да как человек сто¬рожкий — неспокойные были вре¬мена! — взял с собой в сопровож¬дение десяток отборных бойцов. Половину пути проехать не успели, как донесли до их ушей нехорошую весть: выходит красавица-иноплеменка замуж за сверстника-тунгуса, и будто давние у них, едва ли не с малолетства, любовь да дружба… Делать вроде бы уже нечего. Дру¬гой жених неудачливый сплюнул бы с досады, засел где-нибудь в ук¬ромном местечке, напился бы до одури пенящегося кумыса, погоре¬вал бы день-другой в обществе друзей-соратников и повернул ло¬шадей обратно. Да не таков был Сарыал-боотур.
Не развернул он любимого коня мордой на юг, а плетью огрел, что-бы шибче бежал, и на полном скаку уже крикнул: «Кто со мной?!» Все десять боотуров, как один, устреми¬лись за ним… Обученные сызмаль¬ства искусству воинскому у лучших мастеров ратного дела, они с лег¬костью расправились с защитника¬ми небольшого стойбища. Сарыал-боотур самолично, но без лишней жестокости, покончил с молодым тунгусом-соперником; разыскал за¬тем желанную добычу свою среди насмерть перепуганных женщин; смеясь и крича: «Это вам выкуп за девушку вашу!» — разбросал-рас¬кидал по всему стойбищу приве¬зенное добро; кусающуюся, цара¬пающуюся красавицу велел связать и усадить на запасного, наиболее смирного коня.
Так и доехали до родных мест Сарыала-боотура: без шума и гама, без радостной суеты и спешки. За дорогу долгую красавица-пленница не проронила ни слова. Есть пома¬лу — ела; ходила по нужде — убе¬гать не пыталась; да что-то стран¬ное затаилось в ее глазах: жуткова¬тое в своей нечеловеческой прямо скорби. Не было в этом взгляде ни злости, ни жажды мести, ни даже — обиды. Она все думала, но о чем-то своем, недоступном…
Встретили пленницу в доме Сарыала-боотура приветливо. Мать его как-то с первых дней не то что бы возлюбила, но просто на удив¬ление участливо отнеслась к горь¬кой доле девушки. И когда та поп¬росила через старую женщину, что¬бы Сарыал не трогал ее в течение девяти дней — сразу же запретила сыну даже думать о чем-либо по¬добном до истечения назначенного «невестой» срока.
Так прошли восемь дней. На рас¬свете девятого Сарыал проснулся от истошного вопля матери. Выско¬чив из урасы с оголенным батасом, он вдруг отпрянул — будто натк¬нулся на железную стену! — узрев жуткую картину. Под Древом сиде¬ла мать и, уже не рыдая, молча рва¬ла на голове седые волосы. Прямо над ней болтались-свисали откуда-то сверху крохотные ножки в празд¬ничных белоснежных сапожках…
Со смертью гордой девушки-иноплеменки словно последние си¬лы стали покидать Древо. Только самая макушка его одевалась те¬перь летом в зеленый наряд. Да не было в зрелище этом ничего, что бы тешило-утешало глаз. Какую-то недоступную разуму двуногого не¬лепость, чудовищную игру высших сил чувствовал каждый при взгляде на это не то уродливое растение, не то некое подобие человеческого су¬щества с зеленой головой и загре¬бущими мертвыми руками.
И лишь храбрился еще бес¬страшный Сарыал-боотур.

* * *
А спустя еще несколько протяжно-долгих лет вышло у него несчастье с братом наз¬ваным Нюргуном…
Славно погуляли они в тот теп¬лый летний день вдвоем и вдали от глаз людских. (Народ-то весь был на летнике — разгар сенокоса.) И обсуждали, раз за разом опустошая чороны, одну братову задумку: в вольные боотуры решил податься Нюргун. И всё подбивал на это Сарыала. И выходило впрямь из речей его складных, что коли им вместе держаться, сам Арсан-Дуолай, сви¬репый владыка Нижнего мира, — и тот в ужасе подожмет хвост свой поганый от одного их вида. Так бах¬валились братья друг перед друж¬кой в продолжение всего длинного летнего дня, а вечером, когда слег¬ка посвежело, вышли поразмяться на зеленый лужок возле Древа. И батасы звонкие не забыли захва¬тить, и щиты, и доспехи. Какая у них — у боотуров потомственных — забава-развлечение, как не воинс¬кие игрища? Вытянули-высосали каждый из чорона своего без остат-ка веселящий душу-кут напиток нас¬тоящих мужчин, отбросили посуду небрежно в сторону и встали в по¬зицию брат перед братом.
Дурь и муть в головах отяжелев¬ших, а руки-ноги делают заученно работу привычную — сцепляются братья в ближнем бою; отпрянув, лихо, со свистом рубят воздух батасами; смеясь, затем, играючи, мо¬лотят по щитам палицами боевыми (не всякому смертному под силу даже приподнять каковые с земли, не то что забавляться ею!).
Оглашал окрестности боевой клич братьев, от которого вражья душа не единожды уходила в пятки; раздавался-разносился по окрест-ностям звон от скрещивающихся батасов, кованных лучшими в под¬лунном мире кузнецами; грохот стоял невообразимый, будто стал¬кивались время от времени тверди земные и небесные — то молотили медные палицы о медь же многос¬лойную щитов особой закалки.
Ох, до чего же хорошо было братьям! И кровь чужую проливать не надо (не убийцами ведь были прирожденными!), а свою по жилам разогнать в охотку — чего более еще желать подлинному боотуру… Подустав, заходили в прохладную урасу, подкреплялись кумысом жи-вотворным, жеребятиной жирной, карасьими лакомились язычками. И беседовали, и вспоминали былое, и мечтали вслух о том, как подадутся вместе в загадочную страну Вилюй — уговорил-таки, соблазнил Нюр¬гун брата своего названого.
Беда заявилась, как всегда настигает она двуногого, — нежданно. По третьему кругу когда «вышли на бой», поскользнулся на влажной от утренней росы траве Нюргун (разве заметишь, как проходит ночь лет¬няя!) и вместо того, чтобы прикрыть голову от братовой палицы, упёрся рукой с щитом об землю… Что де¬лать-то было Сарыалу?! Подтянул он брата поближе к Древу, вырыл на скорую руку подобие могилы, уложил в него Нюргуна в полном боевом облачении и закопал. Хоро¬шо еще, что догадался дерн сверху срезать, прежде чем заняться захо¬ронением боотура. Землю же лиш¬нюю снёс на подворье, раскидал, утрамбовал.
Как и надеялся Сарыал, народ решил: подался Нюргун в поисках лучшей доли в «вольные боотуры», на Вилюй.
А Древо за ночь лишилось пос¬ледней листвы…

* * *
Всё бы хорошо, да вот Древо треклятое…
Старик, кряхтя, облачился в бое¬вые свои доспехи, вышел во двор и подошел к еще с вечера привезен¬ной чагарами-слугами из Священ¬ной рощи маленькой березке. Вы¬рыл неглубокую ямочку, осторожно, боясь повредить хоть корешок, по¬садил в нее трепетно-хрупкое тело деревца. Принес в туеске воды, щедро полил-напоил землю вокруг затрепетавшей листочками на вет¬ру березки. Зашел в балаган, снял со стены верой и правдой служив¬ший ему столько лет батас. Шепча под нос старинные заклятья, вышел во двор. И с размаху рубанул по черной плоти Древа клинком.

* * *
Утром их нашли лежащими рядом: срубленное Древо и Сарыала-боотура. Оба были мертвы.
А рядышком игриво шумела листвой молоденькая березка…

 

МОЛОДОЙ ШАМАН, БАТЮШКА И РАФАЭЛЬ…

Якутский рассказ

Шаман был молод. Так молод, что ликом походил на юную девушку. Но поскольку глупые ветры в его голове не гуляли, внешности своей он не стеснялся. Знал, всему — свое время. Зрелость, и тем более, старость, его не мину¬ют. Уж коли этому телу суждено обитать в Срединном мире, оно будет жить по его законам. И никуда от земной судьбы не деться. Будут и пучок седых волос на подбородке, и надрывный старческий кашель.
Шамана больше беспокоил конь. Вернее, то, что не имел он своего, им же самим объезженного-обузданного, скаку¬на, норов и повадки которого были бы ему известны как затверженные в отрочестве слова благословения-алгыс. Там, в запредельном, зачарованном мире, куда он будет теперь наведываться частым гостем, без резвокрылого коня про¬падешь. Да и добираться в те заоблачные улусы на заез¬женной чужой кляче — и стыдно, и трудно. Раз на таком одре уже ездил — это когда сразу после Посвящения пред-ставляли его пред светозарные очи старца Юрюнг-Аар То¬йона. Натерпелся сраму: на троих с избытком достанет! А по возвращении ведь валялся в пыли у ног наставника, превознося до небес достоинства одолженного им доходя¬ги. Вот что значит не иметь СВОЕГО коня…
А старик тогда хитро ухмыльнулся в усы и, рывком под¬няв пристыженного молодца, сказал: «На чужом коне да¬леко не уедешь, будем добывать тебе собственного скаку¬на… Молодому да сильному зазорно иметь под седлом дряхлую скотину. И всаднику не ладно, и коню невмочь… А дороги тебе предстоят долгие, не в пример моим. Слы-шишь, сынок? А я, как-никак, сорок четыре года, почи¬тай, не слезал с седла. На любой зов откликался, легок был на подъем. И ты, предвижу, станешь таким же… Только пути твои будут поизвилистее, и оттого — длиннее. Ме¬шать тебе будут многие в твоих странствиях, препоны ожи¬дают тебя доселе невиданные-неслыханные. Да и сладить с пришлыми абаасы — а налетит их великое множество! — будет нелегко… И все же главный твой враг — Киристес. Запомни это, шаман! В руках русского Бога горит свет. Он заманчив, притягателен для наших простодушных сородичей. Но ты должен знать: этот холодный, далекий свет теп¬лых стран не в силах согреть стылую душу саха. И потому он — бесполезен. И надо отвадить людей от него, не му¬чить их понапрасну. Наши Боги — и ближе, и роднее…
Помни, что чужой язык, с трудом, но можно выучить. Чужую одежду можно перенять и с легкостью носить, если она удобна. Но вложить в свое сердце чужой дух — это, значит, остановить его биение… И еще запомни, и следи вот за чем. Пусть люди ходят в церковь к батюшке — ты не противься этому открыто. Но сделай так, чтобы они не забывали и тебя. И тогда их души будут тянуться к тебе, а не к дому с крестом на макушке. Корни всегда сильнее крон. И пусть люди ходят в церковь и не веруют в чужого Бога. И тогда ты победишь, и тогда сам Киристес с презре¬нием отвернется от них — двуличных, не твердых в вере…
— Бэрт сеп! — воскликнул молодой шаман, с которым, казалось, устами старика-наставника заговорила его же потаенная суть. О, это были его мысли, его мечты! И вско-ре они должны превратиться — не без покровительства Вер¬хних айыы — в заманчивую явь. Что ему — могучему, с грозным дыханием, шаману — стоит на самом деле убрать с дороги ничтожного пропойцу-батюшку? Он растопчет его, превратит в ступеньку на дерзновенном пути к сияющим вершинам. И люди не заметят исчезновения служителя чу¬жого бога. Сделают вид, будто не заметят. Знает он своих сородичей, знает как облупленных! Наскоком втемяшить в их темные головы что-то серьезное, походя зажечь в их сердцах огонь новой веры — пустые хлопоты. Великое дело требует приложения великих усилий. Или, на худой ко¬нец, наличия времени. Ни того, ни другого у батюшки нет. Так что дни его сочтены. Это он — молодой шаман — бу¬дет отныне единственным владыкой сотен душ, первым Богочеловеком-саха. Сила и опора его — в корнях. Он — молод, но он — за старые устои жизни, за обычаи предков, за поруганную пришлыми властями древнюю Веру. Прав старик: если он сам не проворонит свою удачу, люди побе-гут к нему аласами. И только ли с близлежащих наслегов?..
Дюнгюр… Его горячий конь… Его огненная мощь…
Этот гулко гремящий спутник его предстоящих стран¬ствий должен быть достойным хозяина, коему Верхние божества-айыы предопределили особую судьбу. Двадцатую весну своей жизни он встретит с девятирогим бубном, рав¬ный по силе подвластных ему чар с матерым, успевшим отдохнуть-прикорнуть на трех олбохах, великим шаманом. Такой высокий чин наложили на него Верхние, такую мощь углядели в нем — в болезненном с виду юноше. Это ли не повод для гордости, не причина для веселья? Но суровы складки на челе наставника, не полыхают радостью очи молодого шамана. Рано. Не пришло еще время гульбищ.
…И было видение у старика. И пробравшись зверины¬ми тропами в лесную чащобу, нашли они кряжистый, буд¬то на добрую треть вбитый в землю, листвень с заветной отметиной. И щедро поили-угощали они духов-иччи, не¬зримых хранителей сумеречной глухомани, за великими трудами и молениями провели бессонную ночь. А с первы¬ми лучами солнца тронулись путники в обратную дорогу, и тот из них, кто был помоложе, ощущал в заплечном мешке-хаасах драгоценную тяжесть дара богов. Будет обод у нового бубна, и будет он из не ведаюшего сносу дива-дере¬ва киил. Благослови, высокое небо!
И прошло три дня, и три ночи, и внезапно занемог ста¬рец, и велел привести к себе молодого шамана. Примчался выученик его быстрее северного ветра, опустился на коле-ни перед постелью больного, склонил повинно голову. Ведал: страшный недуг сразил наставника не по прихоти мелких бесов, а по велению непокорных воле двуногого Верхних айыы.
И вымолвил-выронил старец горькие слова:
— Мы с тобой, хоть и дальние, но родичи… И Боги хотят, чтобы я отдал свое дряхлое, немощное тело ради обретения тобой двойной силы. И это будет последняя жертва из нашего рода. Разве мог я не согласиться?..
Заплакал молодой шаман, показались слезы и на глазах старца. Приподнялся он, обнял парня и тихо, прерывисто зашептал:
— Я сумел-таки найти бычка, в звень-кожу которого облачится скоро твой девятирогий бубен… Разыщешь в под¬ворье одноглазой Седеччюи пегого теленка, дашь этой убогой-соххор тройную против обычной цену… А закажешь бубен — сам знаешь, кому… Вроде все сделали по чести, да страшусь я чего-то, грезится мне нечто зыбкое, недоброе. В тумане все в густом, разглядеть-распознать не могу…
Беспокойно заерзал старый шаман на смертном ложе своем,запричитал:
— О-о-о, покидают меня силы! Близок конец, темень уж застит глаза… Одна радость напоследок — не по чужим, по родным жилам потечет моя кровь, на родные кости на¬растет мое живое мясо… Нохоо! Помни мои заветы. Прощай!
И ушел Великий шаман. И остался Великий шаман…

* * *

Батюшка размашисто перекрестил рот (в который раз за уходящий день!) и нетвердой рукой задвинул поглубже в шкаф початую бутыль водки. Грех, но что делать — этот трехстворчатый предмет мебели с сокрытыми в его чреве запасами дьявольского зелья с некоторых пор стал глав¬ным иконостасом, единым в трех ликах Спасителем его, дарующим в сей обители снегов и печалей столь необходи¬мые сердцу Радость, Поддержку и Утешение. Кто родным, ласковым словом согреет здесь его душу, подбодрит в ми¬нуты уныния, вселит в него уверенность, без которой не¬возможно нести инородцам-язычникам свет истинной веры. Лишь это сатанинское снадобье, что ни на есть иезуитс¬ким манером поставленное батюшкой на службу Господу, укрепляет на краю Ойкумены дух его воителя, не жалея сил своих, живота своего, бдящего во имя торжества пра¬вославной идеи. Может, насчет живота и сильно сказано, больше для красоты слога, но были, были в стародавние времена такие герои, мученики веры, что костьми ложи¬лись на полях брани, дабы идущие следом на их нетлен¬ных мощах возводили храмы во славу Всевышнего.
Вот только крепко коли задуматься — особливо по трез¬вому делу, — всякие мысли лезут в голову. Не то, чтобы прямо богопротивного духа, но, как ему кажется в сей от-резок бытия (когда он значительно принял на грудь), на¬правления самого омерзительно-соглашательского. От тако¬го рода, видать, опасных исканий строжайше предостерегал его отец-настоятель полузаброшенного монастыря, где вос¬питывался он с семи лет; мнилось, каленым железом поз¬же выжжены были без остатка все сомнения, метания юной души в семинарии.
Ан нет, жив курилка-дьявол! Пуще прежнего жаждет его падения, тащит что есть мочи к разверстой пасти Ада, откуда веют сладостные, но губительные ветры. Не смрад и огнь несут они будто, а прохладу и негу; райское блажен¬ство всеобщего примирения грезится в их нежных дунове¬ниях. Нашептывает ему кто-то безликий коварные, воров-ские слова: «Созданы люди Всевышним разнолицыми и разновеликими, разного склада у них умы и разного цвета кожи, разный у всех род занятий и разнятся места их оби¬тания… И есть вера у человеков иудейская и есть магоме¬танская, равно здравствуют на свете католический папа и православный владыка, буддийский далай-лама и верхов¬ный жрец с островов Борнео… Так почему же не должно хватить места на небесах благообразному седому старцу Юрюнг-Аар Тойону, а на тверди земной — его верным слу¬жителям — оюнам?»
Точит, точит сердце Проклятый, вроде тихо, незаметно, а сам — чует батюшка — все метит в темечко дубиной. Чтобы разом наповал сразить, как придет Его время. Ты только дай слабину, только начни прислушиваться к его гладким речам — и все, пропал. И вечное пламя Геенны огненной — не самая тебе лютая будет казнь. А за что по¬страдает безвинная паства его, за что им-то уготованы кре¬стные муки? Неужто они все — отъявленные богоотступ¬ники, эти несчастные иноверцы?! О, вот оно: даже в мыслях своих он назвал их язычниками, хотя знает ведь доподлин¬но — крещенные они все люди, христиане. И многих из них самолично окунал в святую купель, благословлял име¬нем сына небесного… И как же так получилось, что сеял он в душах инородцев семена великого учения Христова, а получает по осени сатанинские всходы сорняка да плеве¬ла? Неужто не ухаживал он за робкими ростками, не леле¬ял их, не поливал своевременно благодатью нравоучитель¬ных проповедей? Ради чего прилагал он неимоверные усилия, дабы выучить тарабар-язык обитателей этой студе¬ной окраины?
Напрасны все его труды, напрасны надежды… Дьявол властвует над этим народом, подстрекая его креститься для виду при свете дня, а но ночам — предаваться низменному блуду шаманских плясок и песнопений. Себе на уме этот народишко саха, и более неверный, чем несчастный… Ду¬мали власти, и он вкупе с ними, что неразумное это, запу-тавшееся дитя, несовершенное еще творение матери-при¬роды. АН нет, оказалось, таит в себе якутский человек злобный умысел против Всевышнего, сохраняет в заповед¬ных уголках души (если есть она у него!) сокровенное свое учение… Увлекся Великий просвещенец прорубанием окна в Европу, проглядел воровство и смуту духовную в заокраинных своих землях. До конца надо было довести ему на¬чатое, не кафтаны шаманские велеть сожигать, а тех, кто упрямо продолжал рядиться в них. И забылось бы злодея¬ние вынужденное с течением времени, а благословенный лик Господа обратился, наконец, к очищенным от сквер¬ны душам иноверцев…
Нет, не те слова ищет батюшка в сердце своем… Не оправдания себе он должен вымаливать у Всеблагого, указуя ему на преступное нерадение инородцев, а просить ук-репления духа своего надломленного, веры своей пошатнувшейся. Ослабевшие длани не в силах удержать тяжесть Святого знамени, златые уста его будто запечатаны устало-стью… А есть, есть у батюшки одна думка добрая, и приум¬ножит коли Господь силы его, он сможет сотворить в захо¬лустье этом маленькое чудо. Верует батюшка, что не иначе как само Небо сподвигло его на отчаянный шаг, на риско¬ванный подвиг. На грех великий он, окаянный, решился или благое дело творит, покажут время и… промысел Бо¬жий.
А задумал он доверить священную кисть богомазову дикому душой, хоть и крещенному по всем христианским заповедям, мастеру-инородцу. С месяц уж тому будет, как заходил он в кузницу местного Гефеста и поражен был нео¬бычайно, когда узрел на полке с готовыми изделиями стру¬ганную сосновую доску с рисунком ошеломляющей красо¬ты. Был бы мир божий создан черно-белым, батюшка непременно б поверил, что изображенный во весь рост ху¬дожником-самоучкой улусный писарь — живой человек. С таким совершенным мастерством был выписан удивитель¬ный портрет! И чем — кусочком обыкновенного древесно¬го угля! Батюшка в кузнице тут же дал себе зарок: будет у дремучих инородцев свой Рафаэль, и своя будет у них Сик¬стинская мадонна…
И зачастил батюшка к «Рафаэлю», начал вести с масте¬ром долгие, до первых петухов порою, душеспасительные беседы. И запало его слово в самое сердце кузнеца; и потя¬нулся он, благодарный, к свету Христову всем существом своим; уже отрекся было совсем от гибельного и тайного искусства ковки чудозвонных подвесок к шаманскому пла¬тью… Стал угрюм-кузнец податлив, что доведенная до бел-цвета железная чушка. Осталась лишь самая малость — вложить в его руки кисть и краски, расторопным писарем в срок доставленные из города, да повелеть новоявленно¬му богомазу именем Господним сотворить для местной цер¬квушки икону со святым образом Казанския богоматери. И размер уже определил для нее батюшка: аршин на пол¬аршина; и пробные, ради набития руки, заставил он кузне¬ца сделать уже несколько набросков и остался доволен; и самых уважаемых прихожан из паствы своей собрав в доме князька, предупредил он о готовящемся празднике души. Заверили почтенные старики батюшку: «Мудро ты посту¬пил, баачыка! Любит наш черный люд кузнеца, глядишь, через его творение возлюбит он по-настояшему и Спаси¬теля. Полон будет твой храм отныне. И слава Богу!»
Впору бы уж и возликовать батюшке, да узнал он от верного человека, что захаживать стал к кузнецу и моло¬дой шаман. Будто просит мастера этот нечестивец, этот нетопырь сработать ему колдовского коня — бубен девятирогий. Ох, грехи наши тяжкие — могучий, знать, жрец язы¬ческий вырос у него под боком. С этих лет — да с девяти-рогим бубном! Вот тебе, святой отец, и заветное поле битвы, где сможешь сложить ты старые кости во славу Господа своего…

* * *

Мастер, сгорбившись, сидел у давно остывшего камель¬ка. Холод и мрак, трусливо таившиеся до поры, до време¬ни по углам, уже безраздельно хозяйничали в кузнице. Все находящееся здесь съежилось будто, стало не только мень¬ше размерами, но и приняло какой-то забитый, испуган¬ный вид. Да и немудрено: тот, кто вселял в них жизнь, сам напоминал сейчас каменного истукана с замерзшим взгля¬дом. И неизвестно еще было, от кого больше исходило хо¬лода и мрака — от незваных гостей или от их хозяина. И казалось вещам, знававшим несравнимо лучшие дни, что в их считавшееся неприступным для порождений Нижнего мира жилище проник-просочился ужасный Арсан Дуолай — властелин тьмы. И не просто проник, омертвив все вокруг ледяным дыханием, но и сумел похитить из груди госпо¬дина его бесценную душу-кут.
Чу! Выстрелом из «екатерининки» прогремел в тишине скрип тальникового седалиша. Вслед за этим вестником пробуждения жизни последовал протяжный, молящий стон, вырвавшийся из пересохшей гортани. Дрожащий старчес¬кий голос произнес затем в полутьме и первое слово — возглас удивления «Ок-сиэ!» Радость, вызванная возвра¬щением из небытия доброго хозяина, почти тут же смени¬лась недоумением и страхом. Утварь замерла в тревожном ожидании, и было отчего: вместо стремительного, ловкого в движениях удальца —- каким все привыкли видеть масте¬ра—с сидения у камелька поднялось неуклюжее создание и неуверенными, как бы приседающими шажками, засе¬менило в сторону двери.
Нет, остановилось… Невесть откуда взявшимся огни¬вом принялось высекать посередь юрты снопы ненужных искр. Сверкучих, ярких. Лишь вдоволь налюбовавшись иг¬рою теней при резких сполохах света, человек вдруг вып¬рямился, с хрустом потянулся и сладко-сладко, как-то глу¬бинно, зевнул.
— Ок-сиэ, догор! — проговорил мастер не то недоуменно, не то пристыженно. — Едва не замерз в собственной кузнице. Вот задумался так задумался!
Кузнец засмеялся и полез в карман за трутом. Вскоре в камельке затрещали-запылали сухие поленья, живительные тепло и свет разлились по юрте… И что за нелепость! Поначалу вроде бы охваченный жаждой деятельности, искрен¬не осуждавший себя за чуть не ставшую роковой задумчи¬вость, кузнец снова мало-помалу начал впадать в полусонное состояние. Теперь он сидел за столом, подперев кулаками голову и уставясь широко открытыми, но уже с подозри¬тельной поволокой, глазами в дальний от сандалы, чуть подернутый инеем, угол. И вскоре завладевшую вновь было юртой тишину нарушило неясное бормотание, постепенно перешедшее в сбивчивую, но вполне разумную, разборчи¬вую речь. Что это за тяжелые думы такие одолевали масте¬ра, если изменила ему присущая с малолетства ясность мысли? Послушаем же:
— Сорок лет прожил я в мире и согласии с совестью своей, с людьми, меня окружающими… Сколь помню себя, ходил в церковь. Со всеми ходил, не один. Как все и гре¬шил, бывало. Но все, считалось, по мелочам. Батюшка и сам это признавал, смеялся порою даже: до чего, говорил, ты, кузнец, щепетилен в вопросах веры и благочестия… Не знал он, доверчивый старый нючча, что признаваясь Божиему человеку в грехах незначительных, на самом деле вымаливал я у Киристеса прощение за грех несравнимо великий, за деяния неизмеримо постыдные. В нашем око¬лотке разве что один батюшка не ведал, что все шаманы в улусе облачались в плащи с моими подвесками, что все они колотили в бубны моей работы. И кто, как не я, посе¬щал тайно все чего-нибудь да стоящие камлания за трид¬цать верст окрест… И пришло, знаю, время держать от¬вет… Светлый лик Божией матери, намалеванный моей преступной рукой, беззастенчиво принимавшей шаманс¬кие подношения, сможет ли послужить мне оправданием перед сыном ее?.. Как недоступно кроток ее лучезарный образ, написанный моим южным собратом и показанный мне батюшкой мельком, чтобы только разжечь мое вооб¬ражение, разбудить во мне охоту сотворить нечто подоб¬ное… Но разве я смогу создать такую неземную красоту — я, весь погрязший во грехе, оставшийся по пояс ТАМ — в окутанном болотным маревом мире моих предков; я — ве¬рующий в Тебя лишь половиной своей души, а другую часть ее благоразумно отдавший иному всесильному небожите¬лю — Юрюнг-Аар Тойону?..
Если даже случится невозможное — во что безоглядно верит наш добрый батюшка! — и я сумею написать Ико¬ну, будет ли она НАСТОЯЩЕЙ, ЧУДОТВОРНОЙ, а не пустым, холодным изображением миловидной женщины? Примет ли Господь творение моих рук за образ матери своей, вдохнет ли в него живительные силы, оделит ли божественным сиянием и благодатной мощью?.. Если… Если…
Человек за столом страшно заскрежетал зубами, засто¬нал раненым зверем.
— Если… Если… Не обманывай себя дружище, хватит! Разве даст тебе написать Икону твой юный всемогущий друг — шаман! Оживший дух твоих давно усопших пред-ков, телесное их воплощение, он будто восстал из Мрака забытых лет, чтобы послужить тебе предостережением, что¬бы вернуть тебя к вере сородичей… И девятирогий бубен, который он просит, нет, велит тебе сделать, — это священ¬ный наказ тех, кто никогда уже не будет ходить по влаж¬ной от росы траве, пить родниковую воду, слышать трели жаворонка… И попробуй пойти против воли мертвых, и увидишь, чего стоишь ты — жалкий живой червь…
Жестоки и дерзки слова, брошенные мне в лицо шама¬ном: «Весь род твой будет проклят до одиннадцатого коле¬на, коли посмеешь ты исполнить заказ попа. Эта женщина будет приходить к тебе по ночам и сделается твоей второй женой. Она будет пожирать твою теплую плоть, высасы¬вать из жил твою горячую кровь… О, я вижу, как тенью бродишь ты по своей кузнице, не в силах поднять самый маленький молоточек, не способный даже нагнуться и раз¬дуть огонь в горне. Чур, чур меня от таких видений!..» Но правдивы ли эти его причитания? Кто знает…
Ок-сиэ, запутавши в сетях старинных заклятий, все же переусердствовал шаман в желании своем повелевать мною! И достанется ему, скорее, не огненная душа кузнеца, а его презренное скрючивщееся тело. Но чему быть, того не миновать! Коченеют руки-ноги, замерзают-застывают мыс¬ли, как только начинаю думать об Иконе, о том, как бы половчее к ней подступиться. Живучи заветы предков, живых людей живее… Только и я не в силах теперь отсту¬питься от задуманного, отказаться от решенного…
Пусть накажут меня наши Боги, но позволят сотворить Ее — ту, что стала дороже мне жизни на Срединной зем¬ле… И пусть призовет к ответу Киристес, но я сделаю тебе, шаман — брат мой, самый гулкий в мире бубен, будет у тебя самый резвый в поднебесье скакун. Разве зазорно это, что я хочу остаться в памяти сородичей мастером, срабо¬тавшим некогда Великий дюнгюр для Великого шамана?..
Ок-сиэ, холодно как!
Ок-сиэ, душно как!..

* * *

В урочный час, назначенный мастером, вышли два че¬ловека из жилищ своих (первый — из приземистого старо¬го балагана-юрты, второй — из рубленного пристроя к цер¬кви) и поспешили к кузнице. И вышло так, что встретились они по пути, и не желая уступить сопернику узкую тропку, пошли рядышком по глубокому сугробу. И готов был каж¬дый из них испепелить другого взглядом, вгрызться в гор¬ло, подобно зверю лесному, тяжелые и страшные сказать слова. Но были они людьми разной веры, и были бессиль¬ны что-либо недоброе сделать друг с другом.
Странную, дикого смысла и звучания песню услыхали они, подходя к юрте кузнеца, а войдя в нее, застыли в дверях деревянными идолами. Седой, как лунь, старец пля¬сал у камелька, и животной грации преисполнены были все его движения. Вот обернулся плясун к вошедшим, уста¬вился на них бессмысленным взором потухших глаз и вдруг громогласно захохотал, указывая на нечто, прислоненное к ближним нарам.
И узрели изумленные люди жуткое в своей диковинной красоте творение. Снежной белизной — слегка с синева¬тым отливом — сиял в углу девятирогий царь-бубен. Недо¬ступной искусству смертных отточенностью поражала его форма, стремительны и летучи были линии его легкого кон¬тура, божественной завершенности — пропорции углова¬того тела.
И на безупречно-гладкой поверхности бубна — тончай¬шей колонковой кистью — был выписан безумный гением образ Божией матери.
И светились любовью глаза младенца-Христа, и полны были сострадания глаза девы-Марии…

ПОБРАТИМЫ

Якутский рассказ

 

Серафим третьи сутки один блуждал по тайге…
А началось с того, что они — пятеро казаков и толмач — набрели как-то утром на стойбище тунгусов и, обрадовавши¬сь зело, стали требовать с них по¬ложенный государев ясак: по соболю с семейства. То ли хит¬рил глава инородного племени, то ли правду баял, только выхо¬дило по его словам, что дань они «царю белому» за год этот уже сполна выплатили. Стро¬гие, говорил старикан, люди приходили, такие же носатые, как и вы, и так же одетые.
— Неужто опять енисей¬ские побывали?! — в сердцах воскликнул тогда десятник Степан.
Да только делать было не¬чего. И так они собрали ясаку — с гулькин нос. (За что атаман по головкам их кудрявым вряд ли погладит.) Отошли в сто¬ронку, посоветовались и по¬просили тунгусов миром отдать им пять шкурок соболей со все¬го стойбища. В три раза аж ско¬стили положенную цифирь.
Не получилось. Разъяри¬лись мирные было спервонача¬лу иноземцы, схватились за ко¬пья свои да луки, и — пошла се¬ча смертная. Полегли дружки Серафима, утыканные стрела¬ми, исколотые копьями. Свин¬цом безжалостным сраженная, порубленная саблями, осталась лежать на снегу и добрая поло¬вина стойбища.
Вот и тащился подранен¬ный в бедро Серафим с послед¬ним зарядом в пищали. Хватал то и дело горстями снег, пихал в рот: жар пытался сбить мане¬ром таким. В глазах темнело временами, и всё чаще. Чуял Серафим — не видать ему более благодатных родных краёв…
Чу! Что это? Рык звериный, и рык зверя большого, разбуя¬нившегося. И вскрик человече¬ский, затем — стон протяжный, будто зовущий на помощь. Припадая на раненную ногу, Се¬рафим побежал по неглубокому весеннему снегу.
Прогалинка… Громадный медведь с торчащим из спи¬ны острием копья, под ним — ужом извивающийся человек. Он вслепую шарит руками в поисках оброненного охотни-чьего ножа. Напрасно. Шага полтора отделяют его от спаси¬тельного оружия. Некогда раз-думывать, медведь вот-вот рас¬терзает человека. Но… послед¬ний ведь заряд! Серафим смачно сплюнул, досадуя на себя, приложился к пищали. Бах! Предсмертный рёв косматого чудища огласил на мгновение окрестности.
Что-то бормоча на своём, из-под туши звериной выбрал¬ся здоровенного роста якут. Весь залитый кровью — своей и медвежьей. Молча подобрал нож, вложил в ножны, и так же молча наскоро умылся снегом: руки, лицо. Подошел к Сера¬фиму, поклонился в пояс, ска¬зал: «Быыhаатынг, догор!»1.
О том, как разделывали медведя, как делили добычу: казаку — шкуру, якуту (звали его, как богатыря олонхо, Нюргуном) — желчь, как жарили на прутиках жирное мясо — долго рассказывать. Главное, что со¬вершая всё это, славные охот¬ники ухитрялись поддерживать меж собой подобие беседы — больше знаками, междометия¬ми. Нюргун обещал довести своего спасителя до Якутского острога, но поскольку тот был ранен, изможден и вряд ли мог потому осилить дорогу, пред¬ложил ему пока отдохнуть в своей охотничьей заимке. От¬лежаться, подлечиться.
За те несколько дней, что провели вместе в заимке, якут и русский крепко подружились, выучили каждый по нескольку десятков слов чужого языка. И теперь довольно-таки сносно общались.
Серафим окреп, рана зажи¬вала и не так уже мешала при ходьбе. Набрали друзья снеди на дорогу и отправились изве¬стными лишь Нюргуну потай¬ными тропами напрямик к ост¬рогу. Неделю провели в пути. Еще крепче стала их дружба. Предложил Серафим Нюргуну побрататься. И отказа не встре¬тил. Братались по-якутскому обычаю — кровью.
Когда вдали завиднелись башни острога, Нюргун оста¬новился как вкопанный. И дальше — ни шагу. Вытащил из-за пазухи нечто, завернутое в ровдугу, бережно развернул обмотку и вложил в раскрытую ладонь Серафима прозрачный камешек размером с крупную ягодку брусники. Показал ру¬кой на солнце, потом на свой подарок: мол, «солнечный ка¬мень».
Взыграла казацкая кровь Серафима. Понял он, что по¬братим подарил ему самое до-рогое, что у него было. Достой¬но ответить он мог только од¬ним — куском самородного зо¬лота, пять лет таимого ото всех после похода на далёкую стынь-реку. Протянул он его Нюргуну недрогнувшей рукой, обнял крепко-накрепко друга-побратима. Поцеловал его по-христиански три раза, легонько оттолкнул от себя и побежал, прихрамывая, к острогу.
Нет, остановился. Помахал шапкой, прокричал: «Встре¬тимся обязательно, брат!» Раз¬жал ладонь и посмотрел на по¬дарок побратима: «Камушек, конечно, занятный, и на солн¬це играет дивно. Да вот толку-то с этого… Хотя, кто знает, при надлежащей обработке вдруг самоцветом засияет, познатнее изумруда-рубина ока¬жется, ась? Покажу атаману… Нет, не покажу! Никому даже не вякну про него… Наследник родится — будет ему от отца по¬дарок. Так тому и быть!»
А в это время Нюргун оза¬боченно рассматривал дар по¬братима: «Больше на алтан2 по¬хож, да блеск иной. Будто изну¬три светится, сам по себе. На серебро смахивает, да цветом не тянет… Покажу кузнецу, он-то должен знать. Небось, что-нибудь да и сработает для сынишки будущего — Саргы вот-вот должна родить… Нет, не от¬дам я подарок друга в чужие ру¬ки. Подрастет сын, сам решит, что с ним делать. Его будет ка¬мень…»

* * *

И пришел недоброй памяти 1642 год…
Осажденный казацкий гар¬низон предпринял отчаянную вылазку, чтобы оттеснить якут¬ские отряды подальше от ост¬рога. Роями взбесившихся ос носились над полем битвы тя¬желые боевые стрелы, весело посвистывала картечь, хриплы¬ми, осипшими голосами кри¬чали сражающиеся и стонали жалобно раненые…
Десятник Серафим приме¬тил в серёдке вражьих рядов высокого воина в сверкающих доспехах и старательно навёл на него дуло пищали: «Видать, из тойонов. Покончу-ка ним…»
Нюргун к тому моменту то¬же высмотрел себе жертву: «Не меньше, чем сам воевода!» и на¬тянул тугой лук.
— Ты, догор?! — вскричал вдруг Серафим, признав в рос¬лом якуте-тойоне побратима. Но приклад пищали уже знако¬мо ударил в плечо, и свинец уже летел, нацеленный не зна¬ющей промаха рукой.
— Эн, дуруг?! — запоздало признав в мнимом воеводе по¬братима, в отчаянии вскричал и Нюргун. Но тетива тройного лука успела пропеть свою крат¬кую победную песнь, чтобы ос¬тановить, остудить горячее Серафимово сердце.
Не увернуться от свинца, не уклониться от стрелы… Пали оба побратима замертво. Набрав один из последних сил пригоршню родной земли, прошептав другой мертвеющими губами: “Государев наказ…”

* * *

И рос-подрастал в остроге парнишка Нюргун. Ясно дело, не попом нареченный сим бесовским именем (тот прозвал его Иваном), а своим покой¬ным батюшкой Серафимом. И не было для него лучше забавы, чем любоваться игрой солнеч¬ных лучей на подаренном от¬цом камне. «Подрасту, стану самоцветы резать, а не людей», — говаривал он товарищам-казачатам. И те над ним смеялись.
И рос-подрастал в одном из хангаласских аласов пар¬нишка со странным для слуха якутского именем «Сэрэпим». И мечтал он о том великом дне, когда подрастет и самолично закажет кузнецу украшение для матери из странного и мягкого желтого железа — подарка от¬ца. И будет это витой, удиви¬тельной красоты обруч — знак бесконечного Мира и Добра…

1“Быыhаатынг, догор ” — спас, друг (як.).
2алтан — медь (як.).

 

РОЖДЕСТВО ДЛЯ ЧОЧУРА

Якутский рассказ

 

Это был самый обыкновенный чу¬чуна1 …
Для Чочура не были преградой ни реки, ни горы скалистые, ни, тем более, хитроумные ловушки охотников на него. Чучуна всегда издевался над горе-ловцами, старательно изображая вокруг очередной приманки следы шагов здоровенного существа с огромными лапищами. Ради чего ему приходилось порой поднапрячься и делать просто рекордные для его сложения и роста прыжки, потом тщательно увеличивать каждый от-печаток своих босых ног ров¬но в полтора раза, и только после этого уходить от возможного преследования, перескакивая с дерева на дерево. Пусть поломают головы: куда же он девался?
Будучи от рождения любо¬пытным малым, он легко пе¬ренимал у наблюдаемых им часто бородатых людей их не¬которые навыки и привычки. Так, он научился есть сгущен-ку — любимое теперь его ла¬комство, разводить огонь с по¬мощью выкраденных спичек —насколько вкуснее станови¬лись мясо и рыба, приготов¬ленные на огне, знал только он, дотоле питавшийся лишь сы¬рой пищей! Обнаглев, он даже унес как-то осенью из палатки понравившиеся ему до колик пару валенок и целую долгую зиму чувствовал себя почти че¬ловеком. Правда, привыкнув к ним (когда поизносилась обув¬ка), стал частенько прихвары¬вать, и потому раз и навсегда отказался от дурной привычки заимствовать у «гостей» вещи. Одаривал же он их по-царс¬ки: пару раз подгонял прямо к палаткам матерых лосей; од¬нажды, приметив, что бородачи приболели все разом и не мо¬гут уже добыть себе пищи, но¬чью подбросил прямо к пологу их жилища ободранного чубу¬ку. Вот было-то радости тогда в палатке! Поправившись, люди развели возле стойбища сво¬его громадный костер и бро¬сая в огонь куски мяса и по¬ливая его прозрачной, ярко вспыхивающей жидкостью, бла¬годарили Байаная — духа тай¬ги.
Каждый свой визит Чочур обставлял — как заправский режиссер! — всеми атрибута¬ми навещения лагеря суще¬ством поистине диким и свое¬вольным — медведем. Издали наблюдая потом за суматохой, каждый раз поднимавшейся в лагере по его уходу, он от души хохотал, сидя на развесистой ветви лиственя-великана.
…Чучуна когда-то (зим, ско¬рее всего, пять-шесть назад) потерял в одночасье всех род¬ных: отца, мать, двоих братьев и сестренку. В тот черный день вдруг пошли трещинами сте¬ны, сразу же громыхнул в от¬далении страшный гром — это зимой-то! — и своды их жили¬ща рухнули, навсегда похоро¬нив под глыбами камней его близких.
И Чочур ушел от этих про¬клятых мест. Понял, житья ему не будет: слишком уж часто стали раздаваться громовые раскаты в пору самых лютых морозов. А идти чучуна мог только в сторону Главного стойбища людей — там ужас¬ные те силы (кем бы они ни были!) не так свирепствовали. Видимо, боялись большого скопления двуногих, одетых не в звериные шкуры, а в какую-то, очень хорошо выделанную, разноцветную кожу.Эти люди (если их, конечно, можно было назвать людьми!) входили по утрам в самодвижущиеся пе¬щеры и, знать, добирались в них, куда только желали.
И люди стойбища как-то ухитрялись жить друг над дру¬гом. Это он узнал, пробравшись темной ночью в одно из окра¬инных их жилищ. Построены были эти многоярусные пеще¬ры из гладко обтесанных плит. Вроде бы как знакомый ему по детским играм известняк, но прочный, что твой доподлинный булыжник…
Примерно в дневном пере¬ходе от Главного стойбища он нашел в лесу заброшенную седоками самодвижущуюся пещеру и поселился в ней. Как ни старался кричать, упраши¬вать — находка его так и не тронулась с места. И Чочур понял, успокоенный, что может безбедно провести в ней зиму.

* * *

Он наткнулся на нее, полу¬живую, в самом конце весны. Очень красивое, гладкое ее тело было все в кровоподте¬ках, она и дышала-то с трудом. Чучуна заметил пробегавшего невдалеке под кустами зайца, в два прыжка настиг его и, ог¬лушив о ствол дерева, впился зубами в артерию на шее, пе¬рервал ее и направил струю горячей крови в полуоткрытый род девушки. Не приходя в сознание, девушка жадно, зах¬лебываясь, пила живительную жидкость. Чучуна вмиг понял: жизнь в это чудесное тело за¬ложена была крепкая. И вос¬пылал к нему, к белому телу, неведомой ему ранее страс¬тью…
Но прежде надо было вер¬нуть девушку к жизни. Не про¬сто напоить свежей кровью, оживить, но и привести в чув¬ство. Чучуна взвалил «добычу» на плечо и, нимало не заботясь об удобствах подобной транс¬портировки, скачками понесся к своему логову. Ведал: в ук¬ромном уголочке, в естествен¬ном ледяном погребе, у него припасена едва ли не полови¬на лосиной туши. А в костях этой туши — много, очень мно¬го вкусных мозгов. Они скоро поставят ее на ноги: ведь ви¬димых повреждений на девуш¬ке чучуна не обнаружил.
Она приходила в себя на удивление быстро. Если мож¬но так выразиться, девушка поправлялась прямо-таки се¬мимильными шагами, но созна¬ние к ней еще полностью не вернулось. Чистый воздух, родниковая вода, неприхотли¬вая здоровая пища оказывали свое первобытное полезное воздействие. Она окрепла на¬столько, что бродила целыми днями около лежбища чучуны, искала и находила благодаря таинственному седьмому чув¬ству редкие в этих краях съе¬добные корешки растений и приносила «домой». Девушка и Чочур часто сидели по ве¬черам у костра и смотрели на звезды. Чучуна при этом обыч¬но пел своим хрипловатым басом древнюю песню их рода: о пришельцах, что нагрянут с юга и принесут с собой беду…
Добыча Чочура была хоро¬ша собой — ничего не скажешь, да в том-то все и несчастье, что только хороша собой. Чу¬чуна же ждал от нее осмыс¬ленных ответов на свои воп¬росы, постоянно ей задавае¬мые, и на те, что таились в глу¬бине его души. Тут следует объявить читателю, что Чочур довольно-таки свободно мог изъясняться на языке сородичей девушки: кое-каким сло¬вам людей научила его покой¬ная мать, а большинство изве¬стных ему человеческих слов он усвоил, когда бродил вок¬руг палаток бородатых таеж¬ников.
И туманным зябким утром Чочур решился на отчаянный поступок. Он знал в горах один целебный источник, тщательно скрываемый родом чучуна от чужих глаз многие столетия. Омовение в его водах ДОЛЖ¬НО БЫЛО привести девушку в чувство. Но страшное табу пришлось бы нарушить чучуне в этом случае — он доброволь¬но бы привел к источнику НЕ ИХ женщину. И еще знал муд¬рый от природы Чочур: придя в себя, девушка уйдет от него — уж слишком они были раз¬ные…
Стояло почти уже лето. Чо¬чур был сыт и добр. И он по¬вел девушку к источнику.
После первого же погруже¬ния ее в теплую целебную воду (когда взгляд девушки немно¬го прояснился), чучуна споро овладел молодой женщиной. Потом он три дня охранял, ча¬сто и сытно кормил ее, подо¬лгу купавшуюся в водах источ¬ника.
По истечении тех долгих — и таких коротких! — дней она нежно приобняла Чочура и ска¬зала; «Милый чучуна! Отведи меня, пожалуйста, к шоссе. Я хочу домой…»

* * *

И он отвел ее к Большой тропе, по которой часто пробе¬гали самодвижущиеся пеще¬ры. Они не смогли расстаться, и девушка привела его в свое жилище. Разразился грандиоз¬ный скандал: как же, мировая сенсация! Позже, когда страс¬ти поутихли, Чочур устроился работать дворником. Работа ему нравилась. Нравилась и девушка.
Но однажды утром он про¬пел, стоя на балконе, свою древнюю песню, тихо спустил¬ся вниз и побежал в горы. Ему было очень легко. И очень тя¬жело.

* * *

В Рождественскую ночь (он не знал, что эта ночь так назы¬валась) ему почему-то нестер¬пимо захотелось выйти к тому месту, где он ЕЕ когда-то на¬шел — обесчещенную, полужи¬вую. Там стояла большая са¬модвижущаяся пещера. Когда чучуна подошел поближе, гла¬за пещеры зажглись, знакомый голос крикнул: «Чочур!», и на снег выпорхнула женщина — ЕГО ЖЕНЩИНА! — с объеми¬стым свертком.
Самодвижущаяся пещера громко фыркнула, обдала их вонючим синим дымом и уеха¬ла.
А они направились к лесу. К далеким белым горам. Уже втроем…

1Чучуна — «снежный чело¬век» (якутск.).

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *